Хотя зимние месяцы уже были на исходе, я все же, – не без робости, конечно, – пошел к своему учителю Энделехию, чтения которого покинул так неожиданно, с намерением просить его вновь принять меня в число своих слушателей. Оказалось, однако, что мои опасения были небезосновательны, и старый ретор встретил меня с такой же суровостью, как, бывало, встречали лаконские женщины изменников. Он не хотел слушать никаких моих оправданий и на все объяснения моего отсутствия, по необходимости сбивчивые и смутные, отвечал мне одно:
– Кто намерен посвятить себя философии, должен оставить все другие заботы. Для тех же, кто отдает науке только свой досуг, нет места в моей школе. Если в тебе желание слушать меня не пересилило других влечений, значит, я – учитель не для тебя.
Никакими доводами нельзя было уговорить упрямого философа, и мне пришлось уйти из его школы с позором. Если сознаваться во всех своих чувствах, то я должен добавить, что было у меня побуждение потребовать с ретора обратно отданную ему мною вперед плату за учение, так как в те дни я ощущал большой недостаток в деньгах, но у меня недостало смелости заговорить об этом с профессором. Добавлю еще, что при всей возвышенности своих поучений Энделехий всегда умел извлекать из своих учеников наибольшую выгоду.
Мне не оставалось ничего иного, как обратиться к другому профессору, и, по совету Ремигия, я пошел в школу Лимения, который, по словам моего друга, умел преподавать так легко, что вся реторика проглатывалась учениками незаметно, как кусок сахара. В школе Лимения над дверями была сделана довольно длинная надпись, воспроизводящая слова из одного письма Плиния: «Среди людей всех искреннее, всех проще, всех лучше ученый». Обставлена школа была пышно, и везде на стенах читались другие надписи, заимствованные из разных философов, древних и новых. Судя по ним, можно было подумать, что этот дом – вместилище всей мудрости мира.
Сам Лимений оказался сравнительно еще молодым человеком, одетым весьма изысканно, очень любезным и, по-видимому, очень гордящимся тем, что он занимает место ретора в Риме. В разговоре со мною он постоянно поминал имя славного Либания, у которого сам учился в Антиохии, и, всячески выхваляя реторику, высыпал мне целую груду мнений разных прославленных людей. Послушать Лимения, можно было подумать, что выше реторики нет в мире ничего, и даже весь мир едва ли не для того был создан, чтобы процвело искусство красноречия.
– Ты хорошо сделал, – говорил он, – что перешел ко мне от Энделехия. Я не хочу порочить своего сотоварища, но должен сказать, что молодым людям нужна не философия, но реторика. От нее, как учит нас Сенека, легок переход ко всем искусствам. Великий Квинтилиан, источник всякой мудрости, давно и прекрасно сказал, что реторика – царица вещей и что она – доблесть. А божественный Юлиан, в бытность свою Цесарем, в одном декрете, назначенном для всеобщего сведения, добавил даже, что литература есть высшая из доблестей. Кто знает реторику, способен ко всему, и мой учитель Либаний любит повторять, что только тот знает искусство управлять, кто умеет говорить.
На мое робкое замечание, что зима уже кончается и что мои сотоварищи по школе должны были узнать многое, мне еще неизвестное, Лимений заверил меня, что это ничего не значит, что он быстро и кратко объяснит мне все, что изучили другие его ученики, так что для меня не составит труда продолжать учение с ними вместе.
Действительно, я скоро убедился, что в школе Лимения заниматься гораздо легче, нежели у сурового Энделехия, а главное – гораздо веселее. Лимений заставлял своих учеников писать рассуждения на заданные им темы, потом произносить эти трактаты по всем правилам декламации перед товарищами и защищать высказанные суждения в живом споре. Профессор при этом поправлял и произношение, и слог, учил и красивым движениям рук, и изящному сочетанию слов, а также вставлял свои замечания и пояснения. Когда я вошел в школу, некоторые из учеников уже достигли большого искусства в таких диспутах, и мне стоило некоторого усилия поравняться с ними. Однако соревнование только возбуждало охоту прилежнее отделывать свои речи, и возможность ежедневно представлять свой труд на суд учителя и товарищей давала охоту работать постоянно.
Я, по крайней мере, посещал школу Лимения с истинным удовольствием, и часы, проведенные в ней, мне казались скорее приятным отдыхом, чем работой. И все же не без грусти я вспоминал чтения моего первого учителя, в которых многое оставалось для меня непонятным, но которые открывали уму новые дали и с которых каждый раз я возвращался домой взволнованный множеством новых мыслей, пробужденных во мне вдохновенными рассуждениями философа. За словами Энделехия чувствовалось бесконечно многое, что он знал, но не счел нужным сказать нам; поучения Лимения явно исчерпывали весь круг его мудрости. Если первый был глубоким колодцем, дна которого нельзя рассмотреть, хотя и черпаешь из него живительную воду, то второго следует сравнить с кубком хорошего вина, который можно осушить до дна.
Более месяца я прожил такой мирной жизнью прилежного ученика, не знающего в Городе ничего другого, кроме своей школы, круга товарищей и чтений профессора. Я сошелся с некоторыми из других учеников Лимения, вступил в образованное ими общество «Совы», в котором всего более занимались изучением сравнительного достоинства вин, и охотно принимал участие в их дружеских пирушках в маленьких копонах у Тибра. Страсти моей души успокоились, и единственным темным облаком на кругозоре моей жизни тех дней было постоянное уныние Ремигия, который все же оставался моим самым близким другом. После несчастного пира в доме Помпония он лишился возможности встречаться с Галлой, и это его так удручало, что он утратил всю свою обычную веселость, стал задумчив, как математик, и часто повторял, что ему не мил свет солнца. Целые дни он проводил неизвестно где, занятый мечтами о мести Юлианию и Помпонию, свел знакомство с людьми подозрительными и, когда я звал его выпить, как бывало, секстарий фалерна, отвечал одно: