Я долго сидел у Намии и вместе с теткой старался то согреть ее коченеющие члены, то охладить сжигающий ее внутренний огонь. Девочка томилась и плакала и все чаще повторяла: «Я не хочу умирать, не хочу умирать!» Мы ее поили лекарствами, приготовленными ученым греком, но Намии от такого питья делалось только хуже, и было видно, что жизнь покидает ее худенькое тело. Чудилось, что страшная Либитина уже стоит у дверей нашего дома.
Поздно ночью ушел я из комнаты Намии, оставив мать у постели умирающей дочери. Уходя, при слабом свете лампады, я заметил, что в волосах Мелании за эти дни появились седые пряди. И впервые я почувствовал к тетке нежность и уважение.
Болезнь маленькой Намии продолжалась шесть дней, и эти дни были для меня, может быть, тягостнее, чем месяцы моего заключения в подземной тюрьме.
Я считал себя виновным в болезни девочки, и, видя ее страдания и близость ее конца, часто готов был воскликнуть в отчаяньи, вместе с Эдипом: «Земля, разверзнись!» С каждым днем ослабевая и как бы растаивая, подобно горсти белого снега, Намия все более страстно желала жить, и, плача, повторяла, в те часы, когда была в сознании: «Вылечите меня! я не хочу умирать! я боюсь умереть! спасите меня!» Она целовала руки грека и другого медика, которого, действительно, прислала к ней Гесперия, и умоляла их помочь ей, но те понемногу теряли свою самоуверенность и все чаще советовали надеяться на помощь богов.
Тетка разыскала где-то в Городе старуху фессалийку, которая лечила заклинаниями. То была сморщенная женщина, одетая грязно, с нечесаными волосами, бормотавшая на каком-то странном диалекте греческого языка, который я едва понимал. Едва войдя в комнату Намии и едва взглянув на девочку, метавшуюся в бреду, старуха тотчас объявила, что знает, кто наслал болезнь: одна египтянка, живущая по соседству, которая издавна невзлюбила весь дом Тибуртина. Потом лекарка долго обеими руками растирала тело девочки, шептала над ней непонятные заговоры, надела ей на шею амулет, зашитый в тряпичку, и ушла, уверив, что болезнь перейдет теперь на самоё египтянку, тогда как Намия через два дня будет совсем здорова. Однако отец Никодим, узнав о посещении знахарки, крайне рассердился, пригрозил тетке муками ада за сношение с ворожеей, что осуждают законы церковные и законы империи, и, при содействии Аттузии, снял с Намии ладанку, так что мы и не узнали, принесла ли она какую-нибудь пользу больной.
Особенно мучило меня то, что я принужден был постоянно лгать умиравшей девочке. Гесперия, с непонятным упорством, каждый день присылала за мною раба и заставляла приходить к ней, может быть, и потому, что муж ее был в отсутствии. Отказаться от этих приглашений у меня недоставало воли, так как все же сладостно было мне проводить часы наедине с Гесперией, дышать благоуханиями, которыми было пропитано ее платье, видеть близко от себя ее лицо с восковой нежностью кожи. Хотя всегда наши разговоры начинались с предметов общественных, с обсуждения тех способов, какими можно ниспровергнуть власть Грациана и возвести на трон Цесарей человека, готового защищать древнюю религию, – очень скоро мы переходили к нашим чувствам, к тем вопросам, которые ведает Цитерея и ее крылатый сын. И когда красавица Гесперия вкрадчивым голосом опять повторяла мне, что в ее сердце загорелась страсть ко мне, что, впервые после многих обманчивых влечений, она испытывает подлинную любовь, что я – ее последний и вместе с тем первый истинный избранник, хотя тысячи других тщетно добиваются одного ее ласкового взгляда, – трудно мне было устоять и не поддаться соблазну. Я уже не отрицал, что любовь к Гесперии жива в моей душе, но, чувствуя, что и недавняя ненависть только задремала на время, может воскреснуть каждую минуту, едва в поступках этой женщины снова проглянет коварство, уклонялся упорно от решительных признаний.
– Ты не любишь меня, Юний? – спрашивала меня Гесперия, держа меня за руки и как бы погружая свой взор в мои глаза.
– Может быть, я люблю тебя, а может быть, нет, – отвечал я тоскливо.
– Нет! нет! ты меня любишь, ты должен меня любить, я так хочу! – говорила она, как если бы ее желание было волей бессмертной богини.
Не раз Гесперия привлекала меня к себе и начинала целовать поцелуями острыми, как укус змеи, вкладывая кончик языка в мои губы, – что греки называют (γλώττισ) – а я от таких ласк терял обладание собой и, обессилев, оставался в объятиях женщины, как труп, которым она может распоряжаться по своей прихоти. Гесперия находила слова нежности необыкновенной, ласкающие, как журчание ручья, наполняющие слух, как отдаленный говор ветра в лавровых листьях. Она, словно мать ребенку, говорила мне, наклоняя надо мной свои большие глаза с расширившимися зрачками:
– Мой маленький, мой милый, мой единственный! Ты именно то, о чем я мечтала долго. Дай мне свою молодость и возьми у меня весь мой опыт жизни. Давай любить друг друга, и вдвоем мы достигнем такого счастия, какого еще не бывало на земле. Сами Олимпийцы позавидуют нам, и будущие поэты станут называть наши имена рядом с именами Протесилая и Лаодамии, Геро и Леандра, Канаки и Макарея!
– Гесперия, – слабо возражал я, – сколько раз в жизни ты говорила те же слова!
– Так что же! – отвечала она. – Я буду твоей первой истинной любовью. Ты – моя последняя истинная любовь! Быть первым и быть последним одинаково прекрасно! Последняя любовь, это значит – любовь вечная, конца которой не будет.
И, зная множество стихов наизусть, она начинала страстно дрожащим голосом декламировать передо мною письмо Федры из «Героид» Насона: