Я, однако, добившись от Юлиания указания, где он живет, повел его домой, причем на улицах он продолжал говорить такие вещи, что мне становилось страшно, не подслушивают ли нас, заговаривал с прохожими, особенно с женщинами, и все старался спеть песенку во славу Приапа, только не мог вспомнить дальше первого стиха:
Вперед, квириты! Что еще стесняться...
Доведя Юлиания до дома, где он жил, оказавшегося старым и грязным строением, неподалеку от Субурры, я втащил юношу на лестницу, помог ему отпереть его комнату, и он сейчас же, повалившись на свою постель, захрапел.
На другой день я посетил Юлиания, так как опасался, что, открыв мне свою тайну, он будет мне мстить и помешает посещать Гесперию. Юлианий меня встретил в своей убогой комнате, все убранство которой состояло из постели, стола и двух скамей, хмурый и смущенный.
– Милый Юний, – сказал он мне, – хорошо мы напились с тобой вчера. Крепкое вино у этого негодяя. Потом, после молчания, он добавил, смотря в сторону: – не говорил ли я чего-нибудь лишнего? Когда я выпью, я иногда воображаю разные нелепости.
Придав своему лицу самое беззаботное выражение, я ответил:
– Плохо помню твои слова, Юлианий. Если вино так подействовало на тебя, человека привычного, подумай, что было со мной. Не знаю даже, где я провел полночи, потому что в дом дяди и вернулся только под утро.
– А что ты все-таки помнишь? – продолжал допытываться Юлианий.
– Ты, кажется, говорил, – сказал я со смехом, – что построишь себе дом прекраснее золотого дома Нерона. Но, судя по твоему жилью, это будет не скоро. А больше, клянусь Геркулесом, ничего не припомню.
– Я здесь живу временно, – возразил мне Юлианий. – Все мои вещи, и библиотека, и статуи – в моей вилле, в Лукании. Приезжай ко мне, и я угощу тебя вином много лучшим, чем то, что мы пили вчера.
Я притворился, что верю, а Юлианий тотчас обрел свою обычную беспечность и предложил проводить меня к тому ретору, о котором вчера сообщал, на что я согласился.
Достав зеркало, Юлианий стал готовиться к выходу, подправил свои завитые волосы, положил румяна не только на губы, но на щеки и кое-где на шею, подвел черным свои брови и полил на свою одежду благоуханий.
– Эти благовония мне недавно прислал в подарок пресид Вифиний, – сказал он при этом небрежно.
Мы вышли на улицу, и Юлианий предупредил меня:
– Пожалуйста, говори у Энделехия как можно меньше. Он не любит болтунов. Потому он и считал меня своим лучшим учеником, что я умею молчать. Он меня очень любит, и я его очень люблю, и если бы хотел стать ретором, непременно согласился бы на его просьбу стать в Риме его заместителем после его смерти. Но у меня иные намерения. Знаешь, как говорит Гораций:
Есть такие, кому пыль Олимпийскую
Любо в беге вздымать...
Я в жизни ищу другого, – не венков на беге колесниц и не славы ретора, но, может быть, не меньшего, чем то и другое.
Идя по крикливым и пыльным улицам Рима рядом с Юлианием и слушая его хвастливые намеки, я думал о том, что, может быть, каждую его щеку сотни раз целовала Гесперия, и втайне давал себе обещание при первом удобном случае унизить этого щеголя. Однако, продолжая чувствовать в себе неожиданно открывшуюся способность к притворству и лукавству, я выслушивал его речи почтительно и делал вид, что восхищен его изяществом и его положением в свете. Так прошли мы пол-Рима, до Авентина, и за Большим Цирком Юлианий остановился около небольшого дома старой стройки.
– Это здесь, – сказал он. – Как старик обрадуется, увидев меня. Давно я к нему не приходил: все не было времени.
Старый раб-привратник, однако, не узнал Юлиания, и ему долго пришлось вести с ним спор, словно с Хароном перед перевозом, пока тот согласился известить о нашем приходе хозяина, который в это время был занят с своими учениками.
Мы вошли в атрий, обставленный с простотой, приличествующей дому мудреца. Здесь стояли статуи великих философов, от Фалеса и Пифагора до Плотина и Порфирия. Стены не были покрыты никакими изображениями, и здесь же, в атрии, по древнему обычаю, был поставлен ларарий, перед которым еще курился фимиам лару и пенатам дома.
Через некоторое время к нам вышел Энделехий, человек уже немолодой, но без бороды, с бритыми щеками, одетый, по обыкновению философов, в большую аболлу; глаза его смотрели пронзительно из-под густых бровей. К моему удивлению, – впрочем, не очень большому, – он тоже не узнал Юлиания, и тот должен был упорно напоминать, кто он, и пространно объяснять, зачем мы пришли. Выслушав Юлиания, Энделехий мне сказал:
– Итак, ты хочешь быть моим учеником. У меня так мало времени, что я неохотно принимаю в свою школу новых учеников. Я становлюсь стар для занятий и, подобно Вергилию, мечтаю посвятить остаток жизни одной философии. Поэтому я прежде всего хочу узнать, ищешь ли ты, действительно, знания или только желаешь научиться хорошо говорить, чтобы выступать на форумах. Истинная наука не имеет ничего общего с нуждами повседневной жизни. Истинная наука имеет одну цель – возвысить душу до созерцания божественного. Еще я у тебя спрошу, чувствуешь ли ты в себе рвение не останавливаться на полпути. Конечно, ты преодолел трудности первых наук и грамматики, и легко найдешь в Риме реторов, которые возьмут на себя расширить твои познания. Но я хочу, чтобы мои ученики со второй ступени переходили на высшую. Уча реторике, я готовлю к философии, и ты должен мне сказать, к этому ли ты стремишься.
—Да, не из всякого дерева следует вырезать Меркурия, – вставил здесь совсем неуместно Юлианий, сохранивший и в присутствии философа свою самоуверенность.