Моцарт (сборник прозы) - Страница 117


К оглавлению

117

– Нет, нет, – возразил Петр, – дальше идти нельзя: мы оба должны вернуться в селение к обеду.

– Но я не хочу обедать, – сказал я.

– По нашим правилам, на обеде мы должны присутствовать все, – ответил Петр.

Я не без гнева сказал в ответ, что если правила так стеснительны, то их исполнять я не намерен. Не знаю, сделал ли Петр при этом какой-нибудь знак, но только в эту минуту из кустов появилось двое рослых юношей с толстыми дубинами в руках и загородили мне дорогу. Поняв, что меня насильно заставляют вернуться, я невольно схватился за кинжал, но здесь произошло следующее: рукою, быстрой, сильной и ловкой, Петр, прежде чем я успел опомниться, вырвал у меня кинжал и с добродушной улыбкой сказал мне:

– Возлюбленный брат Иоанн! Ты, верно, не понял, что мы обязаны отдать общине не только свои деньги, но и все, чем мы владеем. И этот твой кинжал должен быть также присоединен к складу оружия. Он нам пригодится: таких хороших кинжалов у нас мало.

Охваченный понятным раздражением при таком насилии, я резко стал негодовать на то, что у меня отнимают мою вещь, мне необходимую, но Петр опять возразил:

– Ты ошибаешься: у тебя берут твой кинжал, но зато ты становишься обладателем всего того оружия, что собрано нами. Взамен одного кинжала ты получаешь сто с прибавкой многих мечей, копий, дротиков. Ты стал богаче, а не беднее. Притом твой кинжал тебе возвратят, когда тебе в нем будет нужда: в час боя.

Говоря так, Петр прочел надпись на рукоятке кинжала: «Учись умирать!»– и усмехнулся.

После этого мы пошли обратно в селение, но я, конечно, уже не мог разговаривать с моим спутником, так как гнев, ярость и злоба буйствовали в моей душе, сплетаясь и расплетаясь, как змеиные волосы Горгоны. Я чувствовал теперь, что при всем почете, какой мне оказывали, в стане мятежников я был пленником, и понимал, какой опасности себя подверг, предприняв свое безрассудное путешествие. Однако в то же время я надеялся, что с помощью Реи, которая, по-видимому, готова была меня защищать против всех, я сумею освободиться и еще к сроку вернуться в Медиолан. Я обдумывал планы побега и даже помышлял о том, чтобы отомстить этому Петру, унизившему меня своим насилием. С такими невеселыми мыслями я вернулся в селение, где уже делались последние приготовления к общественному обеду.

Как то было в древней Спарте, по улицам были расставлены длинные столы, за которыми уже размещались все жители: мужчины, женщины, дети. Для старейшин был приготовлен стол особый, и Петр повел меня к нему, предупреждая не без насмешки, что пища будет, может быть, не столь изысканна, как я к тому привык.

– Мы на войне, – говорил он, – а во время походов надо уметь питаться одним хлебом и водою. Эти люди, разумеется, лучшего не видали во всю свою жизнь. Но вспомни Великого Александра, вылившего при переходе через Гедрозию ту воду, что воин принес ему в шлеме. Мы должны поступать так же.

Я не ответил ничего, так как мне было нестерпимо разговаривать с моим оскорбителем, но отметил в душе, что этот Петр охотнее в своих речах приводил примеры древности, чем имена Христа и слова христианского святого Писания. Я подумал, что он – или изменник, императорский соглядатай, или человек подлый, из личных целей прикидывающийся христианином, одним из «людей новых», как они называют себя. И, думая так, я решил быть настороже и свои сомнения сообщить Рее.

Ни Реи, ни Люциферата среди нас не было, так как, по словам того же Петра, они готовились к вечернему служению, и, как это ни странно, я при этом известии испытал чувство, похожее на порыв ревности. Угрюмым сел я за стол и во все время обеда молчал, а на обращаемые ко мне слова Петра старался отвечать как можно короче, каким-нибудь «ita», чтобы только прекратить разговор. К тому же главным кушаньем оказалось что-то, действительно напоминавшее спартанскую черную похлебку, а так как я не купался в Эвроте, то и пришлось мне ограничиться одним козьим сыром, хлебом и местным вином, бывшим, впрочем, на столах в изобилии. Зато за другими столами господствовало безудержное веселие, раздавались громкие голоса, смех, вскрики, и я видел, как там мужчины бесстыдно обнимали женщин и как сидевшие рядом вольно заигрывали с маленькими девочками и мальчиками.

Благодаря медленности, с какой кушанья подавались на столы, обед затянулся до сумерек, чем, кажется, все были скорее довольны, но вдруг Петр, взглянув на солнце, скрывавшееся за горой, встал, ударил ножом по доске стола и крикнул таким голосом, что он пронесся всюду:

– Братья! время кончить нашу общую трапезу! Настал час вечернего служения!

И тотчас все повскакали из-за столов и двинулись с шумом к тому домику, который называли дворцом-храмом. Я заметил при этом, что среди толпы было много совсем пьяных. Около храма все остановились и по чьему-то знаку начали петь свой гимн, – слов которого нельзя было разобрать, – еще более пьянея от тесноты и пения.

Меня Петр поставил около самой двери, и я видел, что другие апостолы расположились поблизости. Между тем вокруг постепенно темнело и на небе означались первые звезды.

Вдруг двери храма раскрылись, и стала видна внутренность дома, освещенная маленькими луцернами. Прямо перед входом, на каком-то подобии трона, восседал Люциферат в высокой египетской тиаре и в том пурпурном колобии, который так долго тревожил меня, покоясь на дне моего дорожного ларя, а в руке у юноши был жезл с золотым изображением Змия. Около стояла Pea, закутанная в белый плащ; лицо ее при мерцании света казалось бледным и странным, и вновь я в ней узнал ту пророчицу, которая умела увлекать за собою обезумевших людей. Еще в глубине комнаты я различил Филофрона и его жену, которых видел когда-то в Медиолане, на собрании Змиепоклонников.

117